После бунта: память о тамбовском и западно‑сибирском восстаниях

Память о Западно-Сибирском и Тамбовском восстаниях в современной России

Основной массив материалов, представленных на сайте «100 лет после Гражданской войны» был собран в результате серии экспедиций, которые проходили в апреле-июне 2018 года. В ее рамках полевые исследователи посетили города и сельские поселения Тамбовской и Тюменской областей. Основным результатом их работы стала запись почти двухсот интервью, посвященных событиям двух крупнейших восстаний времен Гражданской войны в России: Западно-Сибирскому (Ишимскому) и Тамбовскому (Антоновскому). Материалы и наблюдения, собранные в рамках этой работы, позволяют обращаться к самым разным вопросам, касающимся исторической памяти об этих восстаниях в современной России. Эти вопросы могут быть как региональными по своему характеру (о локальных «местах памяти», о наиболее явных акторах «исторической политики» в регионе и пр.), так и быть более широкими по своему звучанию (о механиках передачи памяти по прошествии ста лет после событий, об общероссийских «рамках памяти» и пр.). Более того, сам объем и разнообразие собранных материалов вряд ли позволяет говорить о том, что все его богатство может быть ограничено несколькими «исчерпывающими» вопросами или темами. Мы надеемся, что в будущем эти материалы послужат источником для других исследователей и публицистов, которые смогут найти в них ответы на свои вопросы. Далее мы кратко обрисуем основные принципы проведенного исследования, некоторые вопросы, которые ставились в начале работы, и выводы о текущем состоянии памяти о крестьянских восстаниях 1920-х годов, к которым мы пришли. 

Для изучения памяти о крестьянских восстаниях 1920-х годов нами было выбрано два региона - Тамбовская и Тюменская область. Если выбор первого региона не представлялся трудной задачей (Тамбовское восстание 1920-1921 годов, также известное как Антоновское восстание, является едва ли не самым известным из эпизодов Гражданской войны), то при выбор второго региона подразумевал необходимость выделить восстание, сопоставимое по своему масштабу и драматичности. Мы стремились остановится на сюжете, который был бы наиболее близок к Антоновскому восстанию как по времени и причинам, так и по своему масштабу. Западно-Сибирское (Ишимское) восстание, событие которого развернулись на территории современной Тюменской области и соседних регионов, на наш взгляд в значительной степени соответствовало данным критериям. 

В нашем проекте мы не ставили целью получить новые фактические данные о событиях тех лет, напротив, мы были сосредоточены на том, чтобы понять, каким образом функционирует, сохраняется, передается и трансформируется память о столь драматичных событиях на протяжение более чем трех поколений, то есть тогда, когда прямая передача памяти свидетелей, такая как от бабушек и дедушек внукам, практически отсутствует. В то же время, в сохранении памяти о событиях гражданской войны воспоминания победителей зачастую оказываются более долговечными, чем воспоминания побежденных. Последовавшие за Гражданской войной коллективизация, репрессии времен Большого террора и Великая Отечественная война, как потрясения сопоставимого масштаба, также не способствовали равномерному сохранению памяти о крестьянских восстаниях. При сборе интервью мы стремились увидеть как именно сохраняется память о восстаниях у самых разных групп наших современников, вне зависимости от того, к какому лагерю принадлежали их предки и участвовали ли они непосредственно в событиях восстаний и их подавления. 

Именно это стало причиной крайней неоднородности наших респондентов. Это люди, которые живут в разных по размеру населенных пунктах (от областных центров до небольших сел), относятся к разным возрастным группам (от 18 до 103 лет, хотя и с преобладанием людей старше 50-ти), наконец, являются обладателями самых разных социальных статусов. Среди них есть учащиеся, представители государственной власти, учителя, священнослужители, гражданские активисты, работники университетов и учреждений культуры, пенсионеры и представители других групп населения. Что же объединяет всех этих людей? Прежде всего – признаваемая ими или окружающими связь с памятью о событиях двух крупнейших крестьянских восстаний времен Гражданской войны. Это могла быть как «экспертная» позиция респондента (учитель, глава религиозной общины, писатель, историк и пр.), так и наличие предков, затронутых событиями восстания (или даже то или иное взаимодействие с «местом памяти», которое связано с событиями восстания). 

В работе над сбором интервью приняло участие 12 полевых исследователей, из них 6 человек вели работу в Тюменской области и 6 человек - в Тамбовской области. Работа велась как в областных центрах (г. Тамбов, г. Тюмень), так и в районных центрах и сельских поселениях. Наши исследователи посетили Жердевский, Инжавинский, Кирсановский, Рассказовский, Ржаксинский, Уваровский районы Тамбовской области и Абатский, Армизонский, Аромашевский, Голышмановский, Ишимский, Нижнетавдинский, Ялуторовский районы Тюменской области. Для отбора респондентов использовалась так называемая “восьмиоконная” модель выборки (Штейнберг И. Е. Логические схемы обоснования выборки для качественных интервью: «восьмиоконная» модель // Социология: методология, методы, математическое моделирование (4М), 2014. № 38. C. 38-71.)

Память и забвение

Начиная работу над сбором материалов о событиях почти вековой давности, мы прекрасно понимали, что нам вероятно придется чаще сталкиваться с забвением, чем с памятью. Поэтому нам кажется, что наиболее продуктивно смотреть на собранные материалы не только как на интервью, фиксирующие память и формы интерпретации событий, но и как на фиксацию процесса исчезновения и размывания памяти. Стоит также оговорить несколько важных для внутренней логики проекта категорий.

Во-первых, это понятие “памяти”. Мы прежде всего интересовались сочетанием и взаимодействием того, что можно назвать социальной памятью и памятью культурной (в том определении их границ, которые сформулированы А. Ассман). Ассман определяет социальную память через ее способность конструироваться посредством живой коммуникации. Социальная память может опираться на материальные носители, но ее диапазон ограничен возможностями непосредственного обмена воспоминаниями по поводу тех или иных событий. Ассман пишет в связи с этим о “памяти трех поколений” - 80-100 годах, по прошествии которых происходит прерывание памяти. Культурная память, напротив, обладает способностью преодолевать время, сохраняясь в артефактах, и произведениях и при этом оставаясь открытой для интерпретации каждым следующим поколением (Ассман А. Длинная тень прошлого: мемориальная культура и историческая политика. М.: Новое литературное обозрение, 2014. С. 22-25, 51-59).

События крестьянских восстаний 1920-х годов находятся от нас как раз на такой дистанции, чтобы поставить вопрос о (не)возможности функционирования социальной памяти по прошествии 100 лет. В целом, подтвердилась гипотеза об исчезновении социальной памяти спустя 100 лет после рассматриваемых событий. Таким образом, материалы проекта возможно рассматривать как фиксацию подобного перехода. В то же время разнородность полученных материалов позволяет поставить вопрос о том, почему где-то это переход еще не произошел - и об условиях сохранения и трансформации социальной памяти. Почему кто-то по прошествии стольких лет сохраняет именно социальную, а не культурную память? Подобные исключения часто связаны со случаями специального интереса, чаще - в городском контексте.

Во-вторых, важным понятием для нас стало понятие “малой группы”. Мы сознательно избегали опоры на более узкое понятие “семьи”. Важно было выбрать категорию, которая не задавала бы заранее жесткие рамки той группы, внутри которой происходит устная трансляция представлений о прошлом и которая в то же время не формализована в качестве официального института (такого как школьный класс или партийная ячейка). Главным, что мы хотели не упустить, исходя из столь размытого понятия как “малая группа” - это сложный спектр соседских, дальнородственных, земляческих, конфессиональных и пр. отношений. В целом, мы можем констатировать, что хотя семья, по собранным материалам, действительно является важнейшим пространством для передачи устных данных о прошлом, но, например, соседские отношения и связи также играли в передаче рассказов о крестьянских восстаниях существенную роль. 

Малая группа (чаще всего - расширенная или составная семья) как основная ячейка передачи памяти о событиях восстаний 1920-х годов предопределила важность характера личных взаимоотношений между представителями разных поколений. Характер отношений здесь являлся важнейшим фактором при передачи памяти. В целом, обнаруживается тенденция к тому, что особенно важную роль здесь играют женские фигуры (именно женщины чаще говорят как друг с другом, так и с младшими родственниками). Возникает вопрос - не имеет ли смысл искать специфические черты мужской и женской трансляции памяти? Если согласиться с этим предположением, то появляются новые вопросы о том, какое влияние эта гендерная особенность передачи памяти оказывает на характер нарративов о событиях крестьянских восстаний. В частности - какова роль гендерного фактора в том, что в рассказах о восстаниях (базирующихся на устном общении внутри малой группы) часто можно фиксировать отсутствие субъектности героев повествования - они мало влияют на ситуацию, не поддерживают ни одну из сторон, они вынуждены прятаться, к ним постоянно приходят чужие и подвергают разного рода притеснениям и пр. 

С другой стороны, мужская память все же присутствует в отношении событий крестьянских восстаний. Тем более, что фигура ветерана, все еще остается преимущественно мужской, а не женской. По каким характеристикам мужская память в целом отличается от той памяти, которую мы могли бы маркировать как женскую? Можно ли говорить о том, что в ней в большей степени присутствует героический элемент? В чем причина ее меньшей представленности в наших материалах? В том, что ее передаче препятствовали те рамки памяти, которые существовали в советское время? Или в том, что механики ее передачи были (и остаются?) связанными с более специфическими условиями ее трансляции (например, совместной рыбалкой в “своем кругу” и т.п.)? Если так, то не затухает ли она сама по себе быстрее чем память женская? Основываясь на материалах нашей базы вряд ли возможно найти оконательные ответы на все эти вопросы. Но, нам кажется, что эти материалы дают все основания для того, чтобы подобные вопросы были поставлены. 

Одним из вопросов, который стоял перед нами перед началом сбора материалов, был вопрос о наличии или отсутствии в отношении памяти о восстаниях распространенных форм целенаправленной устной передачи нарративов. Здесь мы можем констатировать, что никакого достаточно распространенного механизма по подобной целенаправленной передаче нам обнаружить не удалось. Напротив, чаще устная передача памяти внутри малой группы носила ситуативный и спонтанный характер. 

Деревня и город 

Поскольку в центре нашего внимания находились события, в которые в большей степени было вовлечено именно сельское население, а XX век стал периодом стремительной урбанизации, важно было попытаться коснуться форм существования социальной памяти (или забвения) и в сельском, и в городском пространствах. Здесь, как нам кажется, важным фактором для функционирования социальной памяти о восстаниях оказывается степень разрыва с сельским сообществом при отъезде в город (речь, прежде всего, о крупных городах, современных областных центрах). Этот разрыв, разумеется, нельзя рассматривать как единовременный и имеющий отчетливую грань (вероятно, важны такие факторы, как общение с бывшими односельчанами, регулярные поездки в деревню, в т.ч. детей и пр.). Кажется разумным рассматривать этот разрыв как процесс, который имел разную продолжительность в разных семьях. Но в итоге разрыв с сельским сообществом приводит к тому, что отношения с памятью о прошлых событиях становятся гораздо более свободным в своих вариациях. Возможно как тотальное забвение, так и напротив создание нетипичных и разнообразных нарративов о прошлом. В этом смысле город может выступать как пространство, которое создает условия для освобождения рассказов о крестьянских восстаниях, делает более естественным привнесение в них ярких политико-идеологических установок и суждений (впрочем, чаще, разумеется, происходит полное забвение). 

Столь ощутимые различия в памятовании в более крупных городах и в сельской местности заставляют задать целый ряд вопросов. Прежде всего, разумеется, о причине подобных различий. Одним из возможных путей объяснения может стать указание на более широкие возможности участия в разнообразных сетях общения на урбанизированных территориях и, как следствие, на отсутствие необходимости соотнесения разных устных нарративов о событиях, происходивших в одном и том же пространстве и с теми людьми, носители социальной памяти которых и сегодня живут поблизости друг от друга. Сельская местность оказывается гораздо более сложным пространством для воспроизводства социальной памяти о восстаниях, чем город. С одной стороны, часто конкретные места, связанные с восстанием, (предполагаемые места захоронений, битв и прочем значимых событий) периодически маркируются внутри сельского сообщества, что поддерживает общую повестку для воспроизводства нарративов. С другой стороны, драматичные события почти столетней давности были связаны с разгулом насилия и взаимными обидами внутри сельских сообществ. В этом смысле, социальная память все время ограничена возможностью “соседского” рассказа, которая вынуждает как минимум создавать менее линейную интерпретацию прошлого. Это, в том числе, может порождать специфическую ситуацию, которая существует в некоторых поселениях, затронутых событиями восстания. Там несмотря на существование в разных семьях механизмов устной передачи памяти о произошедших событиях, эти рассказы не формируют общесельский контекст. То есть два соседа, сохраняя нарративы о своих предках, принимавших участие в событиях на разных сторонах, уже легко могут не знать о том, что представители их семей были противниками. И забвение за пределами семейных стен здесь вполне возможно интерпретировать как форму поддержания мирных отношений внутри сельского сообщества. 

Помнить и молчать

Вообще отношения между практиками забвения и памяти о крестьянских восстаниях, кажутся одной из самых существенных тем, которые можно рассматривать, знакомясь с собранными материалами. Это соотношение сложно описать исчерпывающим образом. Но все же два общих замечания мы посчитали возможным сделать. Первое (в общем-то довольно самоочевидное) заключается в том, что на нашем материале вполне отчетливо можно видеть, что характер идентичности и восприятие тех или иных факторов прошлого как более/менее социально престижных, ощутимо влияет на поведение респондентов и их желание или не желание воспроизводить рассказы о прошлом собственных предшественников. Второе замечание заключается в том, что желание и готовность много говорить о событиях восстания совершенно ничего не говорит о наличии у человека на этот счет социальной памяти (даже если исходить из того, что этот человек не относится к профессиональным сообществам, на которые возложена обязанность помнить). Можно даже сказать, что тенденция выглядит обратным образом. Те, кто сохранил социальную память о восстаниях, в целом менее охотно говорят о их событиях. Эти люди, напротив, предпочитают молчать. Характерно одно из интервью. В нем респондентка 1915 г.р., ставшая в детстве свидетельницей крестьянского восстания в Западной Сибири, постоянно и настойчиво возвращалась к одной и той же мысли: “Зачем об этом вспоминать?”. То же делала и ее дочь, много слышавшая о событиях от матери и других старших родственников. “Не вспоминать”, однако, не значит обесценивать или принижать значение этих трагических событий. И, напротив, слова о том, как важно помнить о восстаниях, кажется чаще звучат у людей, чье представление о событиях преимущественно базируется на культурной памяти, нежели на социальной. Эти же люди охотней начинают предлагать способы интерпретации и осмысления событий в рациональном и/или этическом ключе. 

Отдельной интересной проблемой, связанной с собранным массивом интервью, кажется проблема языка описания событий крестьянских восстаний. В первую очередь, тех категорий, которые используются для маркирования действовавших групп. Здесь явно еще очень сильно влияние языка описания, утвердившегося в советскую эпоху. Встречается множество пришедших оттуда категорий (“бандиты”, “кулацкий” и пр.) Впрочем, использование этих категорий само по себе не обязательно говорит о “канонически советском” восприятии событий респондентом. Рассуждая о “бандитах” говорящий вполне может относится к ним с некоторым пониманием. В то же время во многих описаниях сельских жителей важную роль играет не столько противопоставление между так или иначе маркированными сторонами времен гражданской войны, сколько между пришлыми и не пришлыми участниками событий. В этом смысле, в повествованиях часто существуют именно не “свои” и “чужие” (в идеологическом смысле), а условно “пришлые” и “не пришлые”. 

Локальное и национальное

Впрочем, такая локальность вовсе не означает сужение контекста нарративов. Напротив, если говорящий пытается как-то объяснить суть происходившего, его значение или смысл, он практически всегда вписывает это в общенациональный контекст, только частично отсылая к региональному, а тем более - локальному контексту. Это не значит, что рассуждения о региональной специфике самих восстаний отсутствуют. Но объяснения смысла и значения происходящего почти всегда выводили беседу на общенациональный уровень: месту восстаний в российской истории, отношениям людей и советского государства (или народа и власти в России в принципе), истокам и последствиям гражданской войны и пр. 

Несмотря на присутствие общенационального контекста во многих интервью, положение нарративов о крестьянских восстаниях в представлениях многих респондентов не всегда следует логике линейного времени. Можно говорить о смазывании границ сюжетов, имевших место в период от гражданской войны до коллективизации (включительно). Сюжеты этого периода не выстроены по шкале линейного времени, часто смешиваются и распыляются. При общей размытости их границ, можно говорить о том, что все эти сюжеты существуют в связке между собой, при этом она часто основана не на логической связи событий, а на эмоциональной близости их оценки. Так, например, память о крестьянских восстаниях чаще всего оказывается растворенной в общем нарративе о событиях между революцией и коллективизацией. Гораздо более отчетливой на этом фоне вырисовывается память о репрессиях второй половины 1930-х годов и Великой Отечественной войне. Показательно при этом, что память о событиях Большого террора носит гораздо более самостоятельный характер и более отчетливо нарративно структурирована, чем описания событий крестьянских восстаний. Возможно, это связано с процессом реабилитации жертв политических репрессий, который позволил массово говорить об этих событиях, тем самым “легализовав” публичное памятование о них. Кроме того, через существование реальных или мнимых льгот было закреплено представление об определенном социальном престиже статуса репрессированного или его родственника. Это, несомненно, способствовало изучению семейной истории и закреплению и передаче соответствующих нарративов. 

Власти и мемориалы

Долгие годы официальные мемориальные практики формировались лишь вокруг одной из сторон конфликта и представляли собой мемориалы и мемориальные комплексы погибшим красноармейцам, принимавшим участие в подавлении восстаний. Эти места памяти были до определенной степени интегрированы в официальные практики памятования. Однако, наряду с такими местами памяти на протяжении всего советского периода существовали и вернакулярные, зачастую никак специально не обозначенные пространства. Они формировали мемориальные практики, позволяющие передавать и воспроизводить не только официальную память победителей, но и более широкий спектр мемориальных нарративов. Такого рода местами памяти могут быть места дислокации войск повстанцев или места их захоронений (реальные или мнимые). Так, например, в селе Протасове Тамбовской области на протяжение всего советского периода оставался не распаханным участок поля, где, как считается, были захоронены в яме погибшие антоновцы. 

Новые памятники и мемориальные практики, появившиеся после 1991 года, до определенной степени сглаживают перекос официальной, видимой мемориальной культуры в сторону “победивших”. При этом стоит отметить, что новые места памяти далеко не всегда официально связаны с восстаниями, но неформально этот “текст” считывается достаточно точно. Важной тенденцией, которую можно зафиксировать, является уравнивание, неразделение сторон конфликта, попытки создания консенсусных мест памяти, посвященных всем жертвам гражданской войны, а не одной из сторон. В данном случае речь идет не только о создании проектов новых памятников, которые зачастую носят именно такой характер, но и о переформатировании старых мест памяти. Собственно фигура в память о которой установлен мемориал, размывается и становится менее важной. Так, памятник русскому мужику в Тамбове, который официально никак не связан с восстаниями, на вернакулярном уровне воспринимается как памятник жертвам гражданской войны. Аналогичным образом, в Ишиме после того как памятник всем жертвам гражданской войны и репрессированным (“Черный ворон”) был убран из центрального сквера на городское кладбище, на его месте был установлен памятник «Бородинскому хлебу», посвященный героям 1812 г. Потеряв прямую связь с памятью о восстании, это место тем не менее осталось консенсусным местом памяти о всех участниках событий. Таким образом, вернакулярный текст и практики стремятся скорее к выравниванию памяти и поиску механизмов консенсуса. В этом контексте жертвы перестают восприниматься как жертвы конкретных событий, становясь жертвами “вообще”, что позволяет включать в эти уравнивающие практики даже семантически недвусмысленные монументы погибшим красноармейцам. По всей видимости, именно с этой тенденцией связана важность церковных практик поминовения, которые также часто способствуют символическому уравниванию всех жертв Гражданской войны. 

Помимо тенденций, связанных с вернакулярными практиками важную роль в практиках памяти играет также позиция власти и текущая политическая конъюнктура в регионе на микроуровне. Поскольку практики и нарратив памяти в целом находятся в поле консенсуса, то в тех случаях, когда вокруг памяти о восстаниях возникает напряжение, оно связано скорее с политическим подтекстом, имеющим к практикам памяти опосредованное отношение. Впрочем, на данном этапе власть разных уровней в целом выступает как сила, не формирующая определенную политику памяти о событиях гражданской войны, а скорее как балансирующая и не стремящаяся изменить существующий баланс в ту или иную сторону. Единственной системно относящейся к власти структурированной группой, которая периодически артикулирует свою позицию о крестьянских восстаниях, остается КПРФ (и то, в очень ограниченном масштабе и скорее в виде реакции на инициативы гражданских активистов). 

Несмотря на отсутствие отчетливой политики памяти на локальном уровне, а может быть и вследствие этого, рядовые люди, сами не обладающие властью, часто демонстрируют ожидание более определенной политики памяти со стороны государства. В данном случае поиск многими информантами “верной” позиции свидетельствует скорее о том, что многие люди стремятся соотноситься с рамками властного дискурса и ощущают свою зависимость от него, нежели о том, что этот дискурс им навязывается. Однако в некоторых случаях этот идеологический вакуум напротив стимулирует людей (вплоть до представителей низовой администрации) к выработке собственной позиции в отношении крестьянских восстаний. Существенным является тот факт, что формирование собственной позиции о восстаниях требует также последовательной интеллектуальной работы не связанной с повседневными заботами людей. Сложно утверждать на какой объем событий прошлого можно распространять эти выводы, но в отношении рассмотренных нами восстаний в двух регионах они представляются вполне обоснованными. Впрочем, наши материалы фиксируют определенную потребность помнить у сельского сообщества в целом. В этом случае “обязанность помнить” может быть делегирована отдельному человеку или небольшой группе лиц, которых можно было бы назвать “профессионально помнящими”. Такими людьми чаще всего становятся краеведы, зачастую совмещающие свою работу по сбору воспоминаний и документов прошлого с работой сельскими учителями, или священники. В отсутствие официальных рамок памяти о событиях гражданской войны именно они зачастую формируют локальный нарратив, руководствуясь своими собственными представлениями об истории и справедливости.

Выше мы уже говорили о том, что реальные носители социальной памяти о восстаниях склонны скорее сохранять молчание, в то время как более активными спикерами оказываются те, кто de facto не обладает (или почти не обладает) собственной социальной памятью об этих событиях (то есть памятью переданной устно в малой группе). Аналогичным образом, сохранение социальной памяти является важным фактором поддержания консенсусных механизмов. Как показывают наши материалы, сохранение социальной памяти не позволяет не только праздно рассуждать о травматических событиях прошлого, но и политизировать их, делая историческую память инструментом в политической повестке текущего момента как в провластном, так и в антивластном нарративе. Именно поэтому, как нам кажется, в памяти о крестьянских восстаниях политическая инструментализация любого рода в большей степени свойственна городской среде, с ее ослабленными социальными связями, чем сельским поселениям.

Ответы и вопросы

Подводя итог, можно заключить, что исходное предположение о том, что срок функционирования социальной памяти может быть обозначен как 80-100 лет (или 3-4 поколения) в целом подтверждается нашими материалами. В то же время, в отдельных случаях мы фиксируем большую устойчивость трансляции социальной памяти, хотя выделить какую-то универсальную причину подобной продолжительности передачи социальной памяти нам не удалось. Однако, можно говорить о существенном различии в передаче социальной памяти (или забвении) в семьях, сохраняющих связь с сельскими сообществами, по сравнению с семьями, по большей части потерявшими эту связь. 

Начиная данное исследование, мы задавали вопрос о том, почему Западно-Сибирское восстание гораздо меньше известно чем Тамбовское, несмотря на близость их характеристик. В целом, подтвердилось предположение о связи устойчивости памяти о тех или иных событиях с наличием ассоциирующихся с ними фигур в той или иной версии национального канона. Такими фигурами в случае Тамбовского восстания были, например, Тухачевский и Жуков, в то время как подавлявшие Западно-Сибирское восстание командиры остались менее известны в общенациональном контексте. При попытке объяснить это наблюдение стоит учитывать не только последующие наслоения в памяти, но и географический фактор в гражданской войне (степень близости/отдаленности мест восстаний от Москвы).

Выше, в рассуждениях о роли женщин в передачи социальной памяти, уже указывалось на то, что, собрав интервью, мы обнаружили, что очень часто в рассказах о предках, затронутых восстанием, проявляется отсутствие субъектности героев повествования. Они выступают в роли ведомых, людей пострадавших, оказавшихся в сложных жизненных ситуациях, терпящих притеснения. И гораздо реже - действующих самостоятельно и пытающихся менять реальность. Подобное отсутствие субъектности кажется существенной чертой. Но ее истоки не вполне ясны. Появляется много вопросов. 

Можно ли объяснить подобное отсутствие субъектности через преобладание женской линии в передаче памяти? Или через некие особенности трансляции социальной памяти о внутренних конфликтах в сельских сообществах рассмотренных регионах? Играет ли здесь роль специфика крестьянского уклада и того взаимодействия с внешним миром, которые существовали почти век назад? Можно ли в этом видеть проявление черт существовавшей некогда специфической “крестьянской памяти”? Либо ключевым фактором оказывается сама ситуация интервью с человеком, который не является членом семьи информанта? Наконец, является ли это отсутствие субъектности специфической чертой данного корпуса, или, возможно, это - характерная черта российского биографического нарратива?

На эти, как и на многие другие вопросы мы вряд ли можем предложить сейчас однозначные ответы. Но мы надеемся, что интервью и другие материалы, размещенные на сайте нашего проекта, позволят Вам по-новому взглянуть как на сами события времен гражданской войны, так и на то, как сегодня в российском обществе мы помним и забываем события, произошедшие почти столетие назад. А значит у Вас будут уже собственные вопросы и собственные ответы. 

 

Артем Кравченко, Варвара Склез, Анна Соколова